Бабушкино молчание: где на самом деле решается судьба эрзянского языка
Языковой сдвиг не происходит сам собой — его организуют. Государство, сделавшее родной язык необязательным в школе, вычистившее его из делопроизводства, поликлиники и телеэфира, десятилетиями выстраивает условия, при которых эрзянский ребёнок может вырасти только русскоязычным, — а затем разводит руками: семьи, мол, сами не передают язык детям. Конечная точка этой политики действительно находится за кухонным столом — там, где бабушка, свободно говорящая по-эрзянски, обращается к внуку по-русски: «чтобы не путался», «чтобы в школе легче было», «зачем ему, всё равно уедет». Но её тихое решение — не причина сдвига, а последнее звено маршрута, прочерченного задолго до неё и не ею. Сегодняшняя статья — о самой важной и самой неизученной сфере жизни эрзянского языка: о семье, на которую переложили ответственность, отняв инструменты.
Начнём с честного признания: современная эрзянская семья изучена хуже всех остальных сфер жизни языка. Научные работы о языковом выборе семей существуют — есть, например, исследование «Языковой выбор мордовских семей в ситуации этнического меньшинства», прослеживающее, как исторические обстоятельства двигали семьи к русскому, — но масштабного современного опроса, который выяснил бы, на каком языке тысячи эрзянских семей говорят с детьми сегодня и почему, не проводилось. Показателен контраст с соседями: по уральским марийцам в 2019–2021 годах было выполнено обстоятельное исследование языковых биографий — с вопросами именно о внутрисемейном общении и межпоколенческой передаче. Эрзянская семья такого исследования ждёт до сих пор, и это первый вывод статьи: главная сфера жизни языка изучена меньше всего.
Кое-что, впрочем, видно и по косвенным замерам. Перепись 2010 года зафиксировала (данные приводит Большая российская энциклопедия): русским языком владели свыше 99% мордвы, и 35,2% назвали его родным; эрзянским и мокшанским владели лишь 54%. Вдумаемся в первую пару чисел: каждый третий человек, записанный мордвой, уже тогда считал своим языком русский. Так выглядит статистический след того самого кухонного решения: язык, выученный от родителей, не передан детям и переведён в разряд «бабушкиного». С другой стороны — цифра, о которой мы писали в разборе переписи: число назвавших родным именно эрзянский выросло с 36,7 до 40 тысяч человек. За каждым из этих сорока тысяч ответов тоже стоит семейное решение — противоположного знака.
Почему любящая бабушка выбирает русский? Здесь важно удержаться от лёгкого ответа. Она не «предаёт язык» — она рационально отвечает на систему стимулов, выстроенную не ею. Школа с 2018 года не требует родного языка; вуз, работа, город, армия, поликлиника говорят по-русски; учительница деликатно советует «не перегружать ребёнка»; телевизор отводит эрзянскому семь процентов эфира. В такой системе передача языка ребёнку выглядит как дополнительная нагрузка без видимой награды — и семья, самый чуткий экономист на свете, делает логичный выбор. Классик социолингвистики Джошуа Фишман, построивший знаменитую шкалу языкового сдвига, настаивал именно на этом: пока язык передаётся от родителей к детям, он жив при любых обстоятельствах; когда передача рвётся, её не заменят ни праздники, ни вывески, ни телеканалы — они лишь протезы. Вся государственная «поддержка», сосредоточенная на символике, обходит стороной единственный узел, где решается всё, — и, как мы писали ещё в апреле, ответственность за сохранение языка государство фактически возложило на семью, одновременно отняв у семьи все причины эту ответственность нести.
Но есть и другая сторона, и она обнадёживает. Там, где семья всё-таки делает противоположный выбор, результат виден через поколение. Портал LES рассказывал историю Алексея Кротова из села Шкудим Пензенской области — блогера, взявшего псевдоним Лексей, от эрзянского «leksems», дышать: родители учили его родному языку с рождения, и вот взрослый молодой человек сам доучивает литературную норму по передачам «Сияжар» и «Кулят», выписывает «Сятко», покупает книги. «С уверенностью могу сказать, он красивый, тёплый и мелодичный», — говорит Лексей о языке, на котором общается «в основном в семье, родном селе и на национальных праздниках» — и которым, по его словам, хотел бы пользоваться и на официальных встречах. Заголовок того материала говорит сам за себя: «Национальная идентичность сейчас держится на патриотах языка». Обратим внимание на механику: семья дала язык, а инфраструктура — журнал, телепередачи, книги, словари — позволила его удержать и достроить. Ни то ни другое поодиночке не работает: семья без инфраструктуры выращивает носителя, которому не с кем и нечего читать; инфраструктура без семьи вещает в пустоту. Работают они только вместе.
Бывает и обратный маршрут — когда не семья приводит к языку, а язык возвращает к семье. Активист Арпад Валдаж, выросший в Саранске и ныне живущий в Армении, рассказывал в интервью независимому изданию, как пришёл к эрзянскому кружным путём: подростком наткнулся в интернете на венгерские песни и комментарии, увлёкся финно-угорскими языками — и через них вернулся к собственным корням. Вернулся деятельно: написал первое учебное пособие по физике на эрзянском — редчайший случай, когда учебник создан на языке народа России с нуля, а не переведён с русского. Его же свидетельство — о том, с чем сталкивается семья, решившая читать по-эрзянски: в саранском магазине «буквально два стеллажа с эрзянскими книгами», и эпос «Mastorava» на эрзянском «просто невозможно купить в Мордовии». Семья, выбравшая язык, немедленно упирается в пустоту, о которой мы писали в статьях о детской полке и книгоиздании, — и это ещё один довод к тому же выводу: выбор семьи и работа инфраструктуры разделимы только на бумаге.
Что из этого следует практически? Для семьи — три вещи, которые социолингвистика повторяет всем малым языкам мира. Первое: страх, что второй язык «перегрузит» ребёнка, наукой не подтверждается — исследования детского двуязычия десятилетиями показывают, что билингвизм сам по себе не вызывает ни задержек, ни речевых нарушений, и развитие двуязычных детей идёт в пределах возрастной нормы; русский ребёнок наберёт в любом случае, из воздуха, а эрзянский — только от вас. Второе: язык передаётся не уроками, а бытом — колыбельной, ссорой, супом, прозвищем; пятнадцать минут эрзянского за ужином стоят больше воскресного кружка. Неслучайно первый урок в классических курсах эрзянского, печатавшихся в «Чилисеме», называется «Mon dï moń kudoraśkem» — «Я и моя семья»: сам язык помнит, откуда начинается. И неслучайно сказительница Серафима Люлякина, объясняя любовь к родному слову, сравнивала эрзянский язык с белой берёзой, текучей рекой и звонко поющим соловьём — все её сравнения родом из мира, который ребёнку открывают дома, а не в министерстве. Третье: решающий возраст — до школы; то, что вложено до семи, школа уже не отнимет, а то, что отложено «на потом», не наступает никогда. Для инфраструктуры же — включая нас — следует другое: наша работа имеет смысл ровно в той мере, в какой она снижает цену семейного выбора в пользу эрзянского. Словарь, детский журнал, песня, спектакль, перевод сказки — всё это аргументы на бабушкиной стороне весов.
Valks заканчивает эту статью не выводом, а просьбой. Мы хотим, чтобы у этой темы появились не только рассуждения, но и голоса: расскажите нам, на каком языке говорят за вашим столом — и почему так вышло. Как решали ваши родители, как решаете вы, о чём жалеете, чем гордитесь. Самые важные исследования эрзянской семьи пока не написаны — но их можно начать с писем.
